Юрий Олеша

.

Мои творенья хвалят книгочеи,
А вот иные рыцари пера
Поносят их. Но на пиру важнее,
Что скажут гости, а не повара.
Джон Харингтон. (Перевод В. Е. Васильева)
Мальчик жил на Карантинной улице, в народе называемой Карантинным спуском. Не спешите искать эту улицу на карте Москвы — дело было в Одессе.
Мальчик учился в гимназии на одни пятерки, увлекался новомодной игрой в футбол, любил читать книги и писал стихи.

…И конюхи выводят тонконогих
И злых коней в пурпурных чепраках.
Они клянутся чертом и мадонной,
Но слов таких от них я не слыхал…

«Папа хотел, чтобы я стал инженером. Он понимал инженерствование как службу в каком-то управлении. Воображалась фуражка и говорилось: как господин Ковалевский…
Ты хочешь, папа, чтобы я стал инженером. Так вот это ж и есть инженерия!
Я говорю тебе о волшебнейшей из инженерий, а ты не слушаешь меня.
Я говорю тебе об инженере, изобретающем летающего человека, а ты хочешь, чтоб я был инженером подзеркальников фуражек и шумящих раковин…».
Как вы думаете — о чем напишет свою первую книгу человек, работающий в органе Центрального Комитета Союза рабочих железнодорожного транспорта с прозаическим названием «Гудок»? Человек, подписывающий свои заметки железнодробительным псевдонимом «Зубило»?
О паровозах? Не угадали.
Об отдельных недостатках (в то идеальное время недостатки могли быть только отдельными) на железной дороге? Опять мимо.
О тяжелом труде этих самых рабочих железнодорожного транспорта? Боже вас упаси от таких вредительских мыслей! На дворе был 1924 год. Двор был московским. Труд уже семь лет не был тяжелым и изнуряющим — он стал радостным и созидательным. Прямо с того момента, как стрельнул холостым выстрелом из носового орудия один легендарный крейсер. Как сказал классик: «Зима тревоги нашей позади, к нам с солнцем Йорка лето возвратилось!»[1]
Нет — человек пишет книгу о революции.
О той революции, которая изменила все к лучшему.
О той революции, которая вырвала его из родной Одессы и забросила в Москву, в ту самую редакцию газеты «Гудок». Редакция эта была своеобразным клубом пишущих одесситов, так много их там собралось.
Справедливости ради заметим, что не одна лишь революция была причиной, вынудившей Юрия Карловича Олешу покинуть город, в котором он родился.
Да — в послереволюционной Одессе было серо, голодно и бесперспективно. Но, скорее всего, Юрий Карлович в любом случае уехал бы в столицу. Такова традиция — традиция покорения столицы молодым дарованием из провинции.
Дарование было молодым, но… простите мне сей неуклюжий каламбур — действительно одаренным.
На съездах железнодорожников Юрий Олеша любил демонстрировать свое мастерство поэта-импровизатора. Один из сотрудников «Гудка» разделял делегатов съезда по среднему проходу в зале на две половины — правую и левую. Правая половина называла слово, а левая — подбирала к нему рифму. Или же левая половина называла слово, а правая — подбирала рифму, это не важно.
Получался такой вот самый невероятный «стихотворный ряд», строчек из двадцати:
Кошка — окрошка.
Дружок — пирожок.
Зуб — сруб и так далее.
Пока называют рифмы, Олеша где-нибудь в сторонке чиркает карандашиком по бумаге. Но как только названа последняя рифма, он перестает писать, выходит на сцену и начинает читать только что написанные стихи, основанные точно на тех рифмах, которые предложил зал.
Эффект этот номер имел ошеломляющий.
Была О. Н. Фомина — опытная журналистка с дореволюционным стажем.
В коридорах редакции все чаще стал появляться невысокого роста, слегка сутуловатый молодой человек в поношенном пальтишке.
«Одессит, поэт, живой человек, пишет стихотворные фельетоны. Талантище из парня так и прет», — говорила про Юрия Олешу одна из матерых журналисток.
Олешу прославили две его первые книги. Или — первая и вторая, кому как нравится. Мне кажется более удачным выражение «две первые», поскольку «Три толстяка» были написаны раньше «Зависти», но вышли в свет немногим позже.
Прославили заслуженно, ибо читались они (и читаются по сей день) на одном дыхании.
«Три толстяка» — одна из лучших книг о революции.

Это сказка, в которой почти нет вымысла.
Это видение автора, выплеснутое на бумагу. Его личный опыт, его судьба, его мечты…
В то время, когда создавались «Три толстяка», Олеша жил в маленькой комнатенке при типографии родного «Гудка». «Веселые были времена! Рядом с моей койкой был огромный рулон газетной бумаги. Я отрывал по большому листу и писал карандашом „Три толстяка“. Вот в каких условиях иногда создаются шедевры».
В «Трех толстяках» есть все, что должно быть в любой уважающей себя революции: угнетенные и угнетатели, невежественная солдатня, служащая своим классовым врагам, и сознательные солдаты, встающие на сторону народа, вожди этого самого народа, буржуи-угнетатели, рядовые обыватели, аресты, пожары, перестрелки… И конечно же — неизбежная, как восход солнца, победа трудящихся. Интересно — каким бы было продолжение «Трех толстяков», вздумай Юрий Олеша его написать?
«Зависть» сильно отличалась от «Трех толстяков». Ну очень сильно…
Романтики в ней не было, да и какую романтику хотите вы найти в произведении, начинающемся фразой: «Он поет по утрам в клозете». Романтики в клозетах не поют, они вообще избегают подобных приземленных мест.
«Зависть» Олеши — это искусная арабеска из драмы, иронии, быта и гротеска на тему «Интеллигент и Советская власть». Интеллигент и мечтатель, поэт Николай Кавалеров противопоставлен в «Зависти» целеустремленному и успешному колбаснику Андрею Бабичеву, энергичному «красному менеджеру». В Кавалерове легко угадывается сам автор «Зависти». Пока Бабичев строит фабрику-кухню, суля всем женщинам освобождение от кухонно-прачечной каторги, Кавалеров пьет и спит под открытым небом. На водосточном люке вместо подушки.

Произведения Олеши невелики по объему — он умел писать метко, емко и кратко. Как здесь не вспомнить чеховское: «Краткость — сестра таланта».
«Три толстяка» и «Зависть» прославили Юрия Олешу, а фельетоны в «Гудке» прославили своего автора — Зубило. Фельетоны Зубила даже издавались отдельными сборниками. У Зубила была толпа подражателей и даже двойники из числа аферистов.
Предоставим слово самому Юрию Карловичу:
«Это было в эпоху молодости моей советской Родины, и молодости нашей журналистики, и моей молодости.
Когда я думаю сейчас, как это получилось, что вот пришел когда-то в „Гудок“ неизвестный молодой человек, а вскоре его псевдоним „Зубило“ стал известен чуть ли не каждому железнодорожнику, я нахожу только один ответ. Да, он, по-видимому, умел писать стихотворные фельетоны с забавными рифмами, припевками, шутками. Но дело было не только в этом. Дело не в удаче Зубила. Его фамилия была Юрий Олеша.
Дело было прежде всего в том, что его фельетоны отражали жизнь, быт, труд железнодорожников. Огромную роль тут играли рабкоры. Они доставляли материалы о бюрократах, расхитителях, разгильдяях и прочих „деятелях“, мешавших восстановлению транспорта, его укреплению, росту, развитию. Вместе с рабкорами создавались эти фельетоны…
Зубило был, по существу, коллективным явлением — созданием самих железнодорожников. Он общался со своими читателями и помощниками не только через письма. Зубило нередко бывал на линии среди сцепщиков, путеобходчиков, стрелочников. Это и была связь с жизнью, столь нужная и столь дорогая каждому журналисту, каждому писателю».
Связи с жизнью писатель Юрий Олеша не терял никогда. Некоторые из современников почему-то изображали его оторванным от жизни мечтателем, но они были не правы — смотрели слишком поверхностно. Юрий Олеша не был оторван от жизни, он сознательно отстранялся от некоторых явлений, с которыми не желал иметь ничего общего.
Олешу нельзя было спутать с кем-то, настолько приметной была его наружность: коренастый, невысокий, большеголовый, немного величественный, возносящийся над действительностью. Борис Ливанов однажды назвал Юрия Карловича «королем гномов».
А еще его называли «королем метафор».
А еще Олеша утверждал, что его, как исконного шляхтича, могли бы избрать королем Речи Посполитой, и тогда бы звался он «пан круль Ежи Перший» — «король Юрий Первый», или даже «пан круль Ежи Перший Велький» — «король Юрий Первый Великий».
«Я присутствовал при том, как Олеша разговаривал с начинающим писателем», — вспоминает Лев Славин — одессит, драматург, писатель, работавший, как и Олеша, в редакции «Гудка». «Это было поучительное зрелище. На такие беседы следовало приводить студентов Литературного института, как, скажем, студентов Медицинского института приводят на операции выдающегося хирурга.
Олеша взрезал каждую фразу и препарировал каждое слово.
— Вот вы описываете осень так, — говорил он: — „Деревья погрузились в золотой сон о весне“. Хорошо это сказано или плохо? Сейчас разберемся.
Тот начинающий парень уже еле дышал от волнения.
— Вам самому этот образ, вероятно, очень нравится? — продолжал Олеша своим звучным голосом, и слова вкусно скатывались с его языка, отточенные и веские, как камешки одесского побережья. — Что же вам нравится в этом образе? „Золотой“ — цвет осени? „Сон“ — то есть не смерть, а спячка?
Парень облегченно вздохнул и благодарно посмотрел на Олешу. Он плохо знал его.
— Но, — продолжал Юрий Карлович, уставившись на юношу и как бы подвергая его гипнотизирующему действию своих маленьких, глубоко утопленных, синих, неумолимых глаз, — разве вы не чувствуете, что это образ ложный, что в нем есть слащавая красивость, что он жеманный, вычурный и в общем пошловатый?»
Олеша был большим оригиналом. Так, живя в Москве, он предпочитал творить не дома, а в грузинском ресторанчике, некоем подобии классического тифлисского духана, расположенного на Тверской улице, напротив Центрального телеграфа. Олеша не только обедал там, но и работал.
Рассказывает Василий Комарденков, театральный художник и профессор Вхутемаса, познакомившийся с Олешей в двадцатых годах прошлого века в Москве.
«По-видимому, Юрий Карлович выбрал это место потому, что там редко бывали люди искусства и ему не мешали работать. Духан помещался в полуподвале со сводами. Справа от входа несколько кабин отделялись яркими занавесками от общего небольшого зальца. В первой кабине, превращенной в импровизированный рабочий кабинет, часто сидел и работал Юрий Карлович Олеша, обложенный тетрадями и пачками бумаги. Обстановка ему не мешала работать, хотя здесь иногда раздавались тихие звуки зурны. Иногда и сюда заглядывали знакомые проведать его.
В те дни, когда ему писалось, Олеша предлагал бокал белого вина и, не вступая в разговор, протягивал руку, говоря:
— До следующего раза…
…О подвале-духане он сказал:
— Здешние посетители во многом помогают мне как типаж, и они отдаленно напоминают мне итальянский театр масок. И хозяин ко мне привык и не отказывает в кредите, когда это нужно».
Юрий Карлович был настоящим эрудитом, казалось, что он знает все на свете. И впрямь — Олеша легко мог поддержать разговор практически на любую тему с человеком любой профессии, и при этом никогда не казался дилетантом. Он любил и ценил общение, порой, быть может, и в ущерб творчеству. Вот как вспоминал о Юрии Олеше С. А. Герасимов: «Он приезжал с намерением писать, писать, писать, но писал мало, потому что вокруг было столько друзей и искушений. Спуститься в ресторан… где подавали вкуснейшие киевские котлеты… где можно было сидеть не торопясь… и говорить, говорить…».
Но на самом деле писал Олеша много. Он любил и умел работать. Только вот… никак не мог уложиться в рамки цементно-оптимистической литературы того времени. Великие стройки, грядущий передел мира, рождение нового человека — все это мало интересовало Юрия Карловича, хотя он одно время изо всех сил старался «соответствовать» духу эпохи. Правда, очень быстро понял, что у него ничего не получится.
Все чаще и чаще советовали ему начать работу над произведением о действительности, о новых людях — бодрых и правильных, о великих свершениях… Олеша прислушивался, внимал советам, старался как мог и выдавал совсем не то, что от него требуется.
Попробовал бы кто заказать великому Страдивари сколотить несколько ящиков для хранения яблок. Уверен, что ящики вышли бы, мягко говоря, никакие. Ведь каждый может делать только то, что он может делать.
Со временем Олеша стал писать меньше. «Просто та эстетика, которая является существом моего искусства, сейчас не нужна, даже враждебна — не против страны, а против банды установивших другую, подлую, антихудожественную эстетику», — писал он жене.
Жернова революции не останавливаются никогда. В них угодили многие друзья Юрия Карловича: Мейерхольд, Стенич, Бабель… Олеше еще повезло — его не стали арестовывать.
Всего лишь запретили печататься.
Ненадолго — на каких-то двадцать лет. С 1936 по 1956 год.
Все эти годы Юрий Карлович перебивался литературной поденщиной, продолжая жить в Москве. Только во время войны эвакуировался в Ашхабад.
Среди ашхабадской интеллигенции Юрий Олеша быстро стал своим человеком. Словно здесь, на туркменской земле, и родился. В местном Союзе у него был «свой» стол, который называется «Олешиным». За этим столом Юрий Карлович и работал.
Писал. В то время он был профессиональным «безымянным соавтором». Создавал тексты — от газетных заметок до сценариев, которые подписывали другие. Официально он не состоял ни на какой службе, не имел никаких договоров с издательствами, театрами, киностудиями. Перебивался случайными заработками, правда — постоянными, потому что писать Юрий Карлович умел.
Во время войны чуждый практицизма Юрий Карлович не переводил деньги на оплату своей московской квартиры, и в нее поселили чужих людей. Олеша по возвращении в Москву долго скитался, снимая комнаты по чужим квартирам, пока друзья не «выхлопотали» ему квартиру в Лаврушинском переулке, напротив Третьяковской галереи, где писатель и прожил остаток своей жизни.
В послевоенной Москве король метафор превратился, по собственному же выражению, в князя «Националя». Впрочем, завсегдатаем известного кафе «Националь» Олеша стал еще до войны. Мне кажется, что «Националь» он облюбовал не случайно. Это кафе было самым что ни на есть московским — с великолепным видом на Кремль и полную народа площадь перед ним.
Демократичный, галантный, добродушно-снисходительный Юрий Олеша всегда был окружен людьми, преимущественно из писательской среды, где его прямо-таки боготворили.
«„Националь“ без Олеши и Светлова, казалось, был невозможен», — сказал поэт Лев Озеров.
Последняя книга Юрия Олеши «Ни дня без строчки» — сборник авторских мыслей, воспоминаний, и впечатлений… «Эти записи — все это попытка восстановить жизнь. Хочется до безумия восстановить ее чувственно», — писал Юрий Карлович.
Примерно на две трети книга «Ни дня без строчки» состоит из записей автобиографического характера (на мой взгляд — это лучшая ее часть), а оставшаяся треть, это своеобразные «заметки на полях», где Юрий Карлович размышляет о литературе, делится наблюдениями. Как и все, написанное Олешей, книга читается легко, но легкость эта кажущаяся — за ней непростая, полная испытаний жизнь. Жизнь стилиста, родившегося не в то время…
«На старости лет я открыл лавку метафор.
Знакомый художник сделал для меня вывеску. На квадратной доске, размером в поверхность небольшого стола, покрытой голубой масляной краской, карминовыми буквами он написал это название, и так как в голубой масляной краске и в карминовых буквах, если посмотреть сбоку, отражался, убегая, свет дня, то вывеска казалась очень красивой. Если посмотреть сильно сбоку, то создавалось такое впечатление, как будто кто-то в голубом платье ест вишни.
Я был убежден, что я разбогатею. В самом деле, в лавке у меня был запас великолепных метафор. Однажды чуть даже не произошел в лавке пожар от одной из них. Это была метафора о луже в осенний день под деревом. Лужа, было сказано, лежала под деревом, как цыганка. Я возвращался откуда-то и увидел, что из окна лавки валит дым. Я залил водой из ведра угол, где вился язык пламени, и потом оказалось, что именно из этой метафоры появился огонь.
Был также другой случай, когда я с трудом отбился от воробьев. Это было связано как раз с вишнями. У меня имелась метафора о том, что когда ешь вишни, то кажется, что идет дождь. Метафора оказалась настолько правильной, что эти мои вишни привлекли воробьев, намеревавшихся их клевать. Я однажды проснулся от того, что моя лавка трещит. Когда я открыл глаза, то оказалось, что это воробьи. Они прыгали, быстро поворачиваясь на подоконнике, на полу, на мне. Я стал размахивать руками, и они улетели плоской, но быстрой тучкой. Они порядочно исклевали моих вишен, но я на них не сердился, потому что вишня, исклеванная воробьем, еще больше похожа на вишню, — так сказать, идеальная вишня.
Итак, я предполагал, что разбогатею на моих метафорах.
Однако покупатели не покупали дорогих; главным образом покупались метафоры „бледный как смерть“ или „томительно шло время“, а такие образы, как „стройная как тополь“ прямо-таки расхватывались. Но это был дешевый товар, и я даже не сводил концов с концами. Когда я заметил, что уже сам прибегаю к таким выражениям, как „сводить концы с концами“, я решил закрыть лавку. В один прекрасный день я ее и закрыл, сняв вывеску, и с вывеской под мышкой пошел к художнику жаловаться на жизнь».
Умер Юрий Карлович Олеша у себя дома, в Лаврушинском переулке, десятого мая 1960 года.
В одном из его писем к матери была такая фраза: «Угольщик с большей бережливостью относится к рогожному кулю со звонкими углями, чем я отнесся к своей судьбе».

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Комментарии закрыты.